Что марина цветаева писала о свободе. Борис Пастернак и Марина Цветаева: Эпистолярный роман без счастливого конца

В данную подборку стихотворений о свободе входят произведения, знакомые абсолютно каждому школьнику. Это значит, что ни у одного одиннадцатиклассника, сдающего ЕГЭ по литературе, не возникнет сложностей с цитированием. Так что вы сможете не только подобрать художественные произведения, затрагивающие философскую проблему свободы, в качестве примера, но и проанализировать их, аргументируя цитатами из текста.

Сижу за решеткой в темнице сырой.
Вскормленный в неволе орел молодой

Лирический герой стихотворения Пушкина находится в заточении и не имеет возможности выбраться на волю. Но, несмотря на это, его душа и мысли свободны, ведь человек с самого рождения волен сам выбирать свой путь, он – независимая личность. Автор уподобляет героя орлу, называя обоих «вольными птицами».

Темой стихотворения является внутренняя свобода личности, которую никто не может ограничить, даже «спрятав» его от окружающего мира. Главное, по мнению поэта, — сохранить независимость убеждений, именно она делает человека недосягаемым даже для физических угроз.

Марина Цветаева, «Кто создан из камня…»

Сквозь каждое сердце, сквозь каждые сети
Пробьется мое своеволье

Стихотворение Марины Цветаевой представляет собой некий манифест, оно провозглашает правила жизни, по которым живет лирическая героиня. Она своевольна и не признает ничего, что могло бы хоть как-то ограничить ее свободу. Она презирает тех, кто «создан из камня», то есть людей, которые сами задают себе границы. Главным для неё является чувство душевной свободу, знание, что она может делать все, что хочет, не только в физическом, материальном плане, но и, в первую очередь, в духовном. Ее не могут остановить никакие запреты и предрассудки, она называет себя «бренной морской пеной», что символизирует абсолютную независимость и безграничность.

Николай Некрасов, «Свобода»

С детства никем не запуган, свободен,
Выберешь дело, к которому годен

Стихотворение Некрасова посвящено, пожалуй, одному из самых важных событий 19 века – отмене крепостного права (1861 г.). Произведение носит торжественный характер, лирический герой ликует при виде ребёнка, рождённого уже в свободное время. Ведь теперь он может выбирать свой жизненный путь сам, он не обязан следовать никаким правилам, он свободен от уз крепостничества и теперь сам будет строить свою судьбу – именно это автор находит самым важным в жизни каждого человека. Несмотря на то, что в середине стихотворения поэт упоминает о том, что «на место сетей крепостных люди придумали много иных», он все равно уверен, что общество наконец встало на истинный путь, и скоро все люди смогут назвать себя по-настоящему свободными, а значит, счастливыми.

Федор Тютчев, «Silentium»

Лишь жить в себе самом умей –
Есть целый мир в душе твоей

Лирический герой в стихотворении Тютчева находит свободу не во вне, не в окружении, а в самом себе. Он призывает нас к молчанию, ведь внутри каждого из нас существует отдельный мир, в котором можно обрести истинное счастье. Чтобы не потерять эту гармонию и независимость, нужно скрывать свои чувства, не позволять другим разрушить душевный покой и, тем самым, ограничить свободу. Кроме того, люди, которые любят распространяться о своих переживаниях, становятся скованными общественным мнением и самим фактом его необходимости в их личной жизни. От этой зависимости Тютчев нас предостерегает.

Михаил Лермонтов, «Три пальмы»

Когда же на запад умчался туман,
Урочный свой путь совершал караван;
И следом печальным на почве бесплодной
Виднелся лишь пепел седой и холодный;
И солнце остатки сухие дожгло,
А ветром их в степи потом разнесло.

Стихотворение Лермонтова «Три пальмы» представляет собой восточное сказание о трёх пальмах, которые молились о том, чтобы их кто-нибудь увидел, но когда Бог услышал их просьбу и прислал к ним странников, они безжалостно их срубили. Произведение наталкивает читателя на мысль, что свободным человек может быть лишь в одиночестве. Любое общество ограничивает индивида, не даёт ему свободы выбора, мнения, действий. Только в уединении можно остаться честным по отношению к себе и обрести желанную волю выбирать и решать за себя, что лучше, а не искать истину в пересудах и перебранках.

Интересно? Сохрани у себя на стенке!

П ожалуй, нет более сильного, противоречивого и год от года обрастающего новыми откровениями эха русского Серебряного века, чем Марина Цветаева. Нешуточный гвалт поднимали, поднимают и, видимо, еще будут поднимать вокруг Сергея Есенина, в центре литературоведческого ажиотажа пребывал Маяковский, оказывалась Анна Ахматова, но столь методичного и неизбывного интереса к своему творческому наследию, биографии и накопленным за всю свою жизнь «артефактам», не знал, кажется, никто.

Довольно вспомнить хотя бы то, сколько биографий Цветаевой было издано в последние годы, не говоря уже о томах переписки, дневниках, мемуарах и тоннах опубликованного и переопубликованного творчества. В том числе неизвестного, незамеченного, неисследованного, в ипостаси которого Марина Ивановна была непривычна читателю. Но слава Цветаевой-личности опережала, да и опережает славу Цветаевой-поэта, так как толстые журналы и издательства отдавали и отдают предпочтение чему-нибудь биографическому, упорно уклоняясь от разговоров о самой поэзии. Несмотря на то, что с 60-х - 70-х годов, благодаря сборникам, выпущенным в Большой и Малой сериях «Библиотеки поэта», Цветаева-поэт стала широко известна в России, за кадром по-прежнему остается Цветаева-драматург, а самобытность и размах Цветаевой-прозаика мы только начинаем осознавать. А ведь проза, к которой она обратилась в эмиграции, возможно, один из самых удивительных - и с эстетической, и с лингвистической, и с исторической точки зрения - феноменов литературы прошлого века. Множество эссе, портретных очерков-реквиемов о литераторах-современниках, критических статей, мемуарных рассказов и прочая документально-художественная проза, генетически выросшая из уникальной авторской поэзии и вытягивающая ее оголенный лирический нерв, в начале ХХ века была названа еще юным тогда термином «лирическая проза».

Сегодня масштабы Цветаевой, личности и поэта, не примкнувшей ни к одному литературному течению, не влившейся ни в одну литературную тусовку, очевидны: первый поэт всего ХХ века, как сказал о Цветаевой Бродский. Но это стало очевидно сегодня, современному читателю, пережившему опыт Маяковского, Вознесенского, Рождественского, Бродского. А многие современники поэта относились к «телеграфной», экзальтированной манере Цветаевой более чем скептически, с нескрываемым раздражением. Даже эмиграция, где поначалу ее охотно печатали многие журналы и где она по-прежнему держалась особняком, сыграла с ней злую шутку: «В здешнем порядке вещей Я не порядок вещей. Там бы меня не печатали - и читали, здесь меня печатают - и не читают». Сказать, что при жизни Цветаеву не оценили по достоинству - не сказать ничего. И вряд ли дело было только лишь в одной готовности-неготовности принять столь новую, столь экстравагантную манеру. Отнюдь немаловажным было то, что Цветаева была сама по себе, одна, причем одна демонстративно, принципиально не желая ассоциировать себя с различными группками «своих-не своих», «наших-не наших», на которые была разбита вся русская эмиграция.

Двух станов не боец, а - если гость случайный -
То гость - как в глотке кость, гость -
как в подметке гвоздь.

И на это тоже намекала Цветаева в том своем стихотворении. «Не с теми, не с этими, не с третьими, не с сотыми… ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей… без круга, без среды, без всякой защиты, причастности, хуже чем собака…», - писала она Иваску в 1933 году. Не говоря уже о настоящей травле, о бойкоте, который объявила Цветаевой русская эмиграция, после того как обнаружилась причастность ее мужа, Сергея Эфрона, к НКВД и политическому убийству Игнатии Рейсса.

То, что позже поляк Збигнев Мациевски метко назовет «эмоциональным гигантизмом» Цветаевой, а Бродский - предельной искренностью, в эмиграции было принято считать женской истерикой и нарочитой взвинченностью, вымороченностью цветаевского стиха. Здесь беспросветная глухота к новому поэтическому языку множилась на личную и упорную неприязнь отдельных критиков к самой Марине Ивановне. Особенно последовательны в своих критических нападках были Адамович, Гиппиус и Айхенвальд. Адамович называл поэзию Цветаевой «набором слов, невнятных выкриков, сцеплением случайных и кое-каких строчек» и обвинял ее в «нарочитой пламенности» - весьма симптоматичной была их перепалка на открытом диспуте, где в ответ на цветаевское «Пусть пишут взволнованные, а не равнодушные», Адамович выкрикнул с места: «Нельзя постоянно жить с температурой в тридцать девять градусов!». Не признавал Цветаеву и Бунин. Но особенно в выражениях не стеснялась Зинаида Гиппиус, писавшая, что поэзия Цветаевой - «это не просто дурная поэзия, это вовсе не поэзия» и однажды бросившая в адрес поэта эпиграф «Помни, помни, мой милок, красненький фонарик…»: это самый красный фонарь, по мнению Гиппиус, следовало бы повесить над входом в редакцию журнала «Версты», который редактировала Цветаева, так как сотрудники редакции, как считала Гиппиус, прямым образом были связаны с «растлителями России». Более чем иронично относился к Цветаевой Набоков, однажды, подражая ее экзальтированной манере, написавший на нее пародию, которая, принятая за чистую монету, позже была опубликована под именем самой Цветаевой:

Иосиф Красный - не Иосиф
Прекрасный: препре-
Красный - взгляд бросив,
Сад вырастивший! Вепрь

Горный! Выше гор! Лучше ста Лин-
дбергов, трехсот полюсов
светлей! Из-под толстых усов
Солнце России: Сталин!

Чего можно было ожидать от возвращения в СССР - не в Россию, а в «глухую, без гласных, свистящую гущу» - поэту, открыто и категорично отвергавшему революцию и советскую идеологию, воспевавшему Белую армию, принципиально продолжавшему писать дореволюционной орфографией, подчеркивающему свою ненависть не к коммунизму, а к советским коммунистам и откровенно враждующего с Валерием Брюсовым, «преодоленной бездарностью» и «каменщиком от поэзии», который тогда, по большему счету, верховодил советской литературой? Безысходность ситуации: в эмиграции Цветаева была «поэтом без читателей», в СССР оказалась «поэтом без книги». Почти не выступала, не издавалась. Была возмущена тем, как Москва обращается с ней - с той, чья семья отдала городу три библиотеки, а отец основал Музей изящных искусств: «Мы Москву - задарили. А она меня вышвыривает: извергает. И кто она такая, чтобы передо мной гордиться?».

То, что Цветаева сделала для русской литературы, - эпохально. Сама она не признавала похвал ни в новаторстве, ни в художественности. В ответ на последние искренне оскорблялась, говорила, что ей «до художественности нет дела», относительно новаторства - негодовала: «…в Москве 20 г., впервые услыхав, что я «новатор», не только не обрадовалась, но вознегодовала - до того сам звук слова был мне противен. И только десять лет спустя, после десяти лет эмиграции, рассмотрев, кто и что мои единомышленники в старом, а главное, кто и что мои обвинители в новом - я наконец решилась свою «новизну» осознать - и усыновить».

Цветаева чувствовала слово, как никто другой, ощущала его физически - в живой динамике, с еще дышащей, пульсирующей этимологией, способной вскрыть новые смыслы и заострить прежние:

Сверхбессмысленнейшее слово: Рас - стаемся. - Одна из ста?
Просто слово в четыре слога, За которыми пустота.

Челюскинцы! Звук - Как сжатые челюсти (...)
И впрямь челюстьми - На славу всемирную - Из льдин челюстей Товарищей вырвали.

Она физически ощущала синтаксис, считая тире и курсив «единственными, в печати, передатчиками интонаций» и умея вложить надрыв, предельную экзальтацию высказывания в одно-единственное тире. Которым в буквальном смысле - словно полым прочерком - в своей прозе любила обозначать временные интервалы, а в качестве обрыва, срыва - вместо точки завершать стихи.

Марина Цветаева - поэт экстаза, высокого, запредельного и экзистенциального, приходящего в поэзию из собственной повседневной жизни, что так не любила Ахматова, считавшая, что в стихе должна оставаться недосказанность. Поэт крайностей, у которого «в щебете встреч - дребезг разлук». Цветаева-поэт эквивалентна Цветаевой-человеку - это уникальнейшая форма столь монолитного существования, когда поэзия врастает в жизнь, жизнь разрастается в поэзию, а быт превращается в бытие. В этом смысле Цветаева эскапист, но эскапист генетический, не предполагающий иного пути. Поэт от начала и до конца, дышащий будто не обычным воздухом, а какими-то иными атомами: «Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!» - в этом ключ к пониманию Цветаевой и ее поэзии, которые ни на миг неразрывны. Аналогичные примеры в том же экстравагантном и бурном Серебряном веке отыскать трудно. Разве что Блок. Отсюда - чудовищная неприспособленность к быту, к жизни вообще. «Я не люблю жизнь как таковой, для меня она начинает значить, т.е. обретать смысл и вес - только преображенная, т.е. - в искусстве». Даже в тяжелейший, голодный 1919 год она, отстраняясь от быта, писала, что «дрова для поэта - слова» и…

А если уж слишком поэта доймет
Московский, чумной, девятнадцатый год, -
Что ж, - мы проживем и без хлеба!
Недолго ведь с крыши - на небо!

А знакомые между тем с содроганием вспоминали тогдашнюю Марину: все в те катастрофические годы как-то приспосабливались, а она - в подвязанных бечевкой разваливающихся башмаках, выменивающая у крестьян пшено на розовый ситец, оказавшаяся в нищете, поразительной даже на фоне голодной и чесоточной послереволюционной Москвы. Потом Волконский вспоминал, как однажды в Маринин дом в Борисоглебском переулке забрался грабитель и ужаснулся перед увиденной бедностью - Цветаева его пригласила посидеть, а он, уходя, предложил взять от него денег! И как же катастрофически сложилась судьба, что именно Марина Цветаева должна была увязнуть, погибнуть в этом быте, когда уже в самом конце, незадолго до самоубийства в глухой Елабуге, не имея времени писать, то ругалась с соседями по коммуналке, сбрасывающим с плиты ее чайник, то просилась устроиться посудомойкой в столовую Литфонда, то - за копейки на полевые работы, выбивая на двоих с сыном один продовольственный паек.

В разные годы Цветаеву то не замечали, воспринимали скептически, иронизировали как над «женщиной-поэтессой», осуждали как человека, морализировали, то, наконец, преклонялись, подражали, делали из ее имени культ - постигали, возможно, самого значительно поэта русского ХХ века. Кто и что для нас Цветаева сегодня, чем она отзывается в нас? Один из самых цитируемых, исследуемых, читаемых поэтов ХХ века. Один из самых, не побоюсь этого слова, современных поэтов, вторящих нашему времени трагическим надломом своей поэзии, - и дело вовсе не в ряде популярных театральных постановок «по Цветаевой» или перепевающих ее стихи современным музыкантах. Впрочем, сама Марина Ивановна предвосхищала время и нередко писала «из будущего», будучи твердо уверенной в том, что ее стихи еще зазвучат в полный голос. «В своих стихах я уверена непоколебимо», «Я не знаю женщины, талантливее себя к стихам», «Второй Пушкин» или «первый поэт-женщина» - вот чего я заслуживаю и, может быть, дождусь при жизни». Цветаева сегодня - поэт, осознанный нами как уникальный и великий, глубину которого, однако, нам еще предстоит осознать до конца.

Марина Цветаева - великий поэт с трагической судьбой. Не прижилась ни в России, ни на Западе. О Европе: "Здесь я не нужна". О России: "Там я невозможна..." И реакция: "На твой безумный мир/ Ответ один - отказ".

Марина Цветаева ради высокой поэзии свою жизнь положила на плаху. Ничего не имела - ни дома, ни крепкого тыла, ни спонсоров-меценатов. Билась в нищете и страдала от непризнания.

Биографию Марины Цветаевой рассказывать не будем, а вот на некоторых деталях следует остановиться. Родители. Отец - Иван Цветаев - сын сельского священника, ставший профессором, добившийся многого и основавший музей изящных искусств (ныне им. Пушкина). Мать - Мария Мейн - из богатой семьи обрусевших немцев. Талантливая пианистка. Оба родителя были поглощены своей работой и мало внимания уделяли своим дочерям - Марине и Анастасии. Холодный отчий дом - это тоже повлияло на дальнейшую жизнь.

Мать Цветаевой умерла, когда Марине было 13 лет. Какое-то время училась в Швейцарии, Германии и Франции. Что касается стихов, то слова в рифмы Марина начала складывать в 4 года. С 7 лет не только читала, но жила книгами, читала все запоем. Мать пыталась приучить ее к музыке, не получилось. Только чтение. Любимые герои детства и девичества - Наполеон, драматург Эдмон Ростан и художница Мария Башкирцева. Ей Цветаева посвятила свой первый поэтический сборник "Вечерний альбом".

Как она представлялась в воспоминаниях современников?

Федор Степун: "Познакомился я с Цветаевой ближе... в подмосковном имении Ильинском, где она проводила лето. Как сейчас вижу идущую рядом со мною пыльным проселком почти еще девочку с землисто-бледным лицом под желтоватою челкою и тусклыми, слюдяными глазами, в которых временами вспыхивают зеленые огни. Одета Марина кокетливо, но неряшливо: на всех пальцах перстни с цветными камнями, но руки не холены... Кольца не женское украшение, а скорее талисманы... Говорим о романтической поэзии... Я слушаю и не знаю, чему больше дивиться: то ли чисто женской интимности, с которой Цветаева, как среди современников, живет среди этих близких ей по духу теней, или ее совершенно исключительному уму: его афористической крылатости, его стальной, мужской мускулистости".

Вспоминая о ранних годах Марины, одна из ее родственниц отмечала: "Заметен был в ней ум и с детства собственный внутренний мир. Слабая ориентировка в действительности в дальнейшем превратилась в до странности непонимание реального окружения и равнодушие к другим... В 16 лет, будучи еще в гимназии, Марина выкрасила волосы в золотистый цвет, что очень ей шло, очки носить бросила (несмотря на сильную слепоту), гимназию кончать не стала. Жила своей внутренней жизнью..."

Павел Антокольский познакомился с уже взрослой Мариной Цветаевой (ей было 26 лет) в 1918 году: "Марина Цветаева - статная, широкоплечая женщина, с широко расставленными серо-зелеными глазами. Ее русые волосы коротко острижены, высокий лоб спрятан под челку. Темно-синее платье не модного, да и не старомодного, а самого что ни на есть простейшего покроя, напоминающего подрясник, туго стянуто в талии широким желтым ремнем. Через плечо перекинута желтая кожаная сумка вроде офицерской полевой - и в этой не женской сумке умещаются и сотни папирос, и клеенчатая тетрадь со стихами. Куда бы ни шла эта женщина, она кажется странницей, путешественницей. Широкими мужскими шагами пересекает она Арбат и близлежащие переулки, выгребая правым плечом против ветра, дождя, вьюги, - не то монастырская послушница, не то только что мобилизованная сестра милосердия. Все ее существо горит поэтическим огнем, и он дает знать о себе в первый же час знакомства..."

Интересно вспомнить, что писала Цветаева в том далеком непростом 1918 году? В мае ею написан цикл "Психея":

Не самозванка - я пришла домой,

И не служанка - мне не надо хлеба.

Я - страсть твоя, воскресный отдых твой,

Твой день седьмой, твое седьмое небо.

Там, на земле, мне подавали грош

И жерновов навешали на шею.

Возлюбленный! Ужель не узнаешь?

Я ласточка твоя - Психея!

(Необходимое примечание для молодых: Психея - в греческой мифологии олицетворение человеческой души в образе девушки.)

В ноябре-декабре 18-го Цветаева пишет другой цикл стихов - "Комедьянт" (он связан с вахтанговской студией и знакомством с красавцем Юрием Завадским):

Я Вас люблю всю жизнь и каждый час.

Но мне не надо Ваших губ и глаз.

Все началось и кончилось - без Вас...

Но вернемся к воспоминаниям поэта Антокольского о Марине Цветаевой: "Речь ее быстра, точна, отчетлива. Любое случайное наблюдение, любая шутка, ответ на любой вопрос сразу отливаются в легко найденные, счастливо отточенные слова и так же легко и непринужденно могут превратиться в стихотворную строку. Это значит, что между нею, деловой, обычной, будничной, и ею же - поэтом разницы нет. Расстояние между обеими неуловимо и ничтожно".

"Говорить с
ней было интересно обо всем: о жизни, о литературе, о пустяках, - вспоминает писатель Роман Гуль. - В ней чувствовался и настоящий, и большой, и талантливый, и глубоко чувствующий человек... Марина Ивановна вечно нуждалась в близкой (очень близкой) дружбе, даже больше - в любви. Этого она везде и всюду искала и была даже неразборчивая, желая душевно полонить каждого. Я знаю случай, когда она нежно переписывалась с одним русским берлинцем, которого никогда в жизни не видела. Из этой переписки ничего, разумеется, кроме ее огорчений, не вышло.

Она никак не была литератором. Она была каким-то Божьим ребенком в мире людей. И этот мир ее со всех сторон своими углами резал и ранил. Она писала мне в одном письме: "Гуль, я не люблю земной жизни, никогда ее не любила, в особенности - людей. Я люблю небо и ангелов, там с ними я бы сумела..."

Еще один современник, Н. Еленев, отмечал, что никаких политических убеждений у Цветаевой не было. Своего прирожденного чувства и жажды свободы ни при каких обстоятельствах она не скрывала, не подавляла. В принципе она презирала и ненавидела как режим большевиков, так и царские времена. Она была против всякого насилия. "Для нее не существовало ни запретов, ни преград, ни ограничений в собственном исповедании или поведении. Полуправды для нее не существовало".

О. Колбасина-Чернова вспоминает: "...Жизнь несовершенна, отсюда ее неприятие Мариной. Она приводит ее к собственному мифотворчеству. Она видит людей такими, какими ей хочется их видеть. Иногда действительно на время она превращает их в тех, какие представляются ее воображению. Но какая горечь остается, когда созданный мираж исчезает... В реальной жизни она встречает своих героев только заочно: Райнер Мария Рильке, или почти заочно: Пастернак - они ей по плечу, как она любит говорить".

Из этих свидетельств легко можно прийти к выводу, что Марине Цветаевой, этой "мятежнице с вихрем в крови", как она сама себя определяла, было крайне тяжело ужиться в социуме, среди обычных людей. Откроешь любую страницу Цветаевой - и сразу погружаешься в атмосферу душевного горения, безмерности чувств, постоянного выхода из нормы и ранжира, острейших драматических конфликтов с окружающим ее миром.

Что же мне делать, певцу и первенцу,

В мире, где наичернейший - сер?

Где вдохновенье хранят, как в термосе!

С этой безмерностью в мире мер?!

Ее жажда высокой любви не утоляется, и Марина с горечью говорит: "Плоха для мужчин - хороша для Бога". И стихотворный неудержимый поток - как непрекращающийся "вопль вспоротого нутра". И еще одно самоопределение: "Одинокий дух".

Цветаева уехала из России 11 мая 1922 года. Прага, Медон и другие чужие города. 18 июня 1939 года на пароходе "Мария Ульянова" вернулась в СССР. И тут ее ждали роковые вести: сначала арест дочери Ариадны, затем мужа - Сергея Эфрона. "Живу без бумаг, газет, не видя никого... одиночество... слезы... жуть..." А тут вскоре полыхнула война. Эвакуация. Отказ Союза писателей принять Цветаеву хотя бы в Литфонд, что дало бы ей материальную поддержку. Нет, не приняли и не дали. Из письма Арсению Тарковскому: "У меня нет друзей, а без них - гибель".

И самоубийство. До полных 49 лет оставалось 38 дней.

Возвращение к читателям России произошло в 1956 году: в альманахе "Литературная Москва" - 7 стихотворений. В 1961 году вышел первый сборник "Избранное". Ну, а затем книга за книгой, воспоминания за воспоминаниями. Признание, поклонение, любовь...

Но любовь только избранных, ибо читать Цветаеву, вникать в ее творчество не все в состоянии, нужны для этого особая начитанность и гуманитарная подготовка. Об этом предупреждала и сама Цветаева: "Что есть чтение, как не разгадывание, толкование, извлечение тайного, оставшегося за строками, за пределами слов... Чтение - прежде всего - сотворчество..."

Но и профессионалы относятся к Цветаевой по-разному, от похвал взахлеб до просто "хорошо", но и с изрядным холодом. Во Франции в 20-х годах сторонники классической стройности и строгости упрекали Цветаеву в словесной и эмоциональной расточительности, анархичности, избыточной страстности, слишком "прерывистом дыхании" и "револьверной дроби" размеров, считая романтизм, который исповедовала Цветаева, вышедшим из моды. В эмигрантской среде Марина Ивановна и впрямь была "белой вороной".

Иосиф Бродский очень высоко ставил Цветаеву, считая, что она - "поэт... возможно, самый искренний в истории русской поэзии... В стихотворениях Цветаевой читатель сталкивается не со стратегией стихотворца, но со стратегией нравственности... с искусством при свете совести, с их - искусства и нравственности - абсолютным совмещением... сила Цветаевой именно в ее психологическом реализме".

Из записей Цветаевой: "В диалоге с жизнью важен не ее вопрос, а наш ответ".

Однако судьба - это одно, а творчество - это немного иное. Сбылось пророчество Цветаевой: "Моим стихам, как драгоценным винам,/ Настанет свой черед".

Он и настал. И мы дегустируем это драгоценное вино...

Сочинение

Нежный и бесповоротный

Никто не глядел вам вслед-

Целую вас — через сотни

Разъединяющих лет.

Марина Цветаева — одна из неугасаемых звезд поэзии XX века. В своем стихотворении 1913 г. она просила: «Легко обо мне подумай, Легко обо мне забудь».

Цветаевский талант пытались раскрыть, утвердить, опрокинуть, оспорить многие. По-разному писали о Марине Цветаевой писатели и критики русского зарубежья. Русский редактор Слоним был уверен в том, что «наступит день, когда ее творчество будет заново открыто и оценено и займет заслуженное место, как один из самых интересных документов дореволюционной эпохи». Первые стихи Марины Цветаевой «Вечерний альбом» вышли в 1910 году и были приняты читателями как стихи настоящего поэта. Но в тот же период началась трагедия Цветаевой. То была трагедия одиночества и непризнанности, но без какого-либо привкуса обиды, ущемленного тщеславия. Цветаева принимала жизнь такой, какая есть. Так как она в начале своего творческого пути считала себя последовательным романтиком, то добровольно отдавала себя судьбе. Даже тогда, когда что-то попадало в поле ее зрения, тотчас чудесно и празднично преображалось, начинало ис криться и трепетать с какой-то удесятеренной жаждой жизни.

Постепенно поэтический мир Марины Цветаевой усложнялся. Романтическое мироощущение вступало во взаимодействие с миром русского фольклора. Во время эмиграции поэзия Марины Цветаевой принимает в себя эстетику футуризма. В своих произведениях от интонации напевной и говорной она переходит к ораторской, часто срывающейся на крик, вопль. Цветаева по-футуристически обрушивается на читателя всеми поэтическими приемами. Большая часть русской эмиграции, в частности живущей в Праге, отвечала ей недружелюбным отношением, хотя и признавала ее дарование. Но Чехия все равно осталась в памяти Марины Цветаевой светлым и счастливым воспоминанием. В Чехии Цветаева заканчивает свою поэму «Молодец». Эта поэма была ангелом-хранителем поэтессы, она помогла ей продержаться самое трудное время в начальную пору существования на глубине.

В Берлине Марина Цветаева очень много работает. В ее стихах чувствуется интонация выстраданной мысли, выношенности и жгучести чувств, но появилось и новое: горькая сосредоточенность, внутренние слезы. Но сквозь тоску, сквозь боль переживания она пишет стихи, исполненные самоотреченности любви. Здесь же Цветаева создает «Сивиллу». Этот цикл музыкален по композиции и образности и философичен по смыслу. Она тесно связана с ее «русскими» поэмами. В эмигрантский период наблюдается укрупненность ее лирики.

Читать, слушать, воспринимать цветаевские стихи спокойно так же невозможно, как нельзя безнаказанно прикоснуться к оголенным проводам. В ее стихи входит страстное социальное начало. По мнению Цветаевой, поэт почти всегда противопоставлен миру: он — посланец божества, вдохновенный посредник между людьми и небом. Именно поэт противопоставлен богатым в цветаевской «Хвале…».

Поэзия Марины Цветаевой постоянно видоизменялась, сдвигала привычные очертания, на ней появлялись новые ландшафты, начинали раздаваться иные звуки. В творческом развитии Цветаевой неизменно проявлялась характерная для нее закономерность. «Поэма горы» и «Поэма Конца» представляют собою, в сущности, одну поэму-дилогию, которую можно было бы назвать или «Поэмой" Любви» или «Поэмой Расставания». Обе поэмы — история любви, бурного и краткого увлечения, оставившего след в обеих любящих душах на всю жизнь. Никогда больше Цветаева не писала поэм с такой страстной нежностью, лихорадочностью, исступленностью и полнейшей лирической исповедальностью.

После возникновения «Крысолова» Цветаева от лирики повернулась к сарказму и сатире. Именно, в этом произведении она разоблачает мещан. В «парижский» период Цветаева много размышляет о времени, о смысле мимолетной по сравнению с вечностью человеческой жизни. Ее лирика, проникнутая мотивами и образами вечности, времени, рока, становится все более и более трагичной. Чуть ли не вся ее лирика этого времени, в том числе и любовная, пейзажная, посвящена Времени. В Париже она тоскует, и все чаще и чаще думает о смерти. Для понимания поэм Цветаевой, а также некоторых ее стихотворений важно знать не только опорные смысловые образы-символы, но и мир, в котором Марина Цветаева как поэтическая личность мыслила и жила.

В парижские годы она лирических стихов пишет мало, она работает главным образом над поэмой и прозой мемуарной и критической. В 30-е годы Цветаеву почти не печатают — стихи идут тонкой прерывающейся струйкой и, словно песок, — в забвение. Правда, она успевает переслать «Стихи к Чехии» в Прагу — их там сберегли, как святыню. Так произошел переход к прозе. Проза для Цветаевой, не являясь стихом, представляет, тем не менее, самую настоящую цветаевскую поэзию со всеми другими присущими ей особенностями. В ее прозе не только видна личность автора, с ее характером, пристрастиями и манерой, хорошо знакомой по стихам, но и философия искусства, жизни, истории. Цветаева надеялась, что проза прикроет ее от ставших недоброжелательными эмигрантских изданий. Последним циклом стихов Марины Цветаевой были «Стихи к Чехии». В них она горячо откликнулась на несчастье чешского народа.

Сегодня Цветаеву знают и любят миллионы людей — не только у нас, но и во всем мире. Ее поэзия вошла в культурный обиход, сделалась неотъемлемой частью нашей духовной жизни. Иные стихи кажутся такими давними и привычными, словно они существовали всегда — как русский пейзаж, как рябина у дороги, как полная луна, залившая весенний сад, и как извечный женский голос, перехваченный любовью и страданьем.

Первое, что почувствовала Марина при этом известии, – радость. Мы едем к морю! Это было исполнением тайной мечты. Все предыдущее лето она захлебывалась пушкинским стихотворением «К морю»:

Прощай, свободная стихия!..

Эти стихи были как наваждение, в них открывался огромный мир, в котором она сама была хозяйкой. Потому что каждое слово в них можно увидеть, вообразить и объяснить – она не задумывалась, похожи ли ее объяснения на общепринятые. Она услышала и приняла у Пушкина главное – любовь и тоску в их неразрывности. И еще: с этих стихов она навсегда знала, что «свободная стихия» – это стихи и ничто другое. Марина выучила «К морю» наизусть и множество раз переписывала их в самодельные книжечки – чтобы можно было всегда носить с собой, чтобы как можно красивее, без клякс и помарок, чтобы «я сама написала»... А теперь она скоро собственными глазами увидит это «К морю».

Марина еще не могла понять ни тяжести обрушившейся на семью беды, ни того, что прежняя – такая счастливая! – трехпрудно-тарусская жизнь кончилась навсегда. Дом в Трехпрудном растворил двери и выпустил ее в мир. Правда, мать, выходя из дому, обмолвилась: «Я уже больше не вернусь в этот дом, дети...» Но разве дети слышат такие страшные слова? Они опускают их куда-то глубоко внутрь и вспоминают много лет спустя. Перед ними открывалось новое, и они ринулись в него без оглядки. Замелькали новые страны, незнакомые люди, «чужие» дети. За три следующих года девочки сменили три страны.

В ноябре 1902 года Цветаевы были уже в Нерви под Генуей. Мария Александровна чувствовала себя совсем плохо, временами муж боялся, что не довезет ее до Италии. Первый месяц в Нерви она не выходила из комнаты, противилась попыткам выносить ее к морю: «шум волн наводит на нее уныние и плаксивое настроение», – писал Иван Владимирович. Никогда раньше дети не видели мать такой. Ее болезнь предоставила им свободу. Теперь их повседневность больше зависела от Лёры, не строгой, любившей их тогда, разрешавшей многое, чего не допустила бы мать. Впервые Марина почувствовала себя свободной – впрочем, до сих пор, не зная свободы, она своей несвободы не ощущала. У хозяина «Русского пансиона», где жили Цветаевы, было двое сыновей – одиннадцати и шестнадцати лет. Они росли без матери. Марина и Ася сразу же подружились с младшим, Володей. Он научил их лазать по скалам, жечь костры, печь рыбу в золе. С ним девочки пробовали курить. Втроем или вчетвером они проводили целые дни вне дома: в садах, на скалах, на море. Правда, как только Мария Александровна почувствовала себя лучше, она взяла напрокат пианино, возобновились занятия музыкой. Приходила учительница, с которой девочки занимались русским языком, чтобы не забывать его. Марина уже говорила и читала по-итальянски. Но свободного времени было достаточно, и главным в той жизни была дружба с Володей. Цветаева посвятила памяти этой дружбы несколько стихотворений в своих первых книгах.

Он был синеглазый и рыжий,

(Как порох во время игры!)

Лукавый и ласковый. Мы же

Две маленьких русых сестры.

Уж ночь опустилась на скалы,

Дымится над морем костер,

И клонит Володя усталый

Головку на плечи сестер.

А сестры уж ссорятся в злобе:

«Он – мой!» – «Нет – он мой!» – «Почему ж?»

Володя решает: «Вы обе!

Вы – жены, я – турок, ваш муж».

За скалы цепляются юбки,

От камешков рвется карман.

Мы курим – как взрослые – трубки,

Мы – воры, а он атаман.

Никогда еще не знала Марина такого замечательного детского товарищества, впервые она оторвалась от мира, в который ввела ее мать, и погрузилась в увлекательнейшие игры: разбойники, контрабандисты, пираты... Сестры вырвались из-под скучного надзора взрослых, их затягивала «дикая воля» – так назвала Цветаева одно из стихотворений-воспоминаний о том времени.

Но и взрослые, окружавшие их в Нерви, были новы и интересны. В «Русском пансионе» в Нерви жили революционеры-эмигранты. Встреча с ними произвела огромное впечатление, Цветаева отметила ее в «Ответе на анкету» как одно из важных «душевных событий». Это были люди, каких она до сих пор не знала. Они отрицали Бога, брак, семью. Между ними не было мужей и жен – друг, подруга. Они все время спорили: о партиях, о революции, о народе... Революционеры были «за народ», «за угнетенных», против царя. Марина жадно впитывала их разговоры, стремилась вникнуть и понять; как вспоминала младшая сестра, писала о них стихи, которые до нас не дошли; вероятно, они были написаны в духе революционных песен, иногда певшихся в нервийские вечера. Революционеры бывали у Цветаевых, их привлекали музыка матери, русский чай и уют, царивший вокруг Марии Александровны. Она напряженно и настороженно прислушивалась, видя увлечение Марины этими людьми. Мать опасалась их влияния на Марину, которую той зимой поглотили две свободы: собственная «на скалах» и та, о которой так жарко говорили революционеры. Собственная их с Асей и Володей свобода постепенно превращалась в какую-то вольницу. Как писала в воспоминаниях Валерия Цветаева, они, «что называется, „разболтались“: игры перешли в затеи недопустимые и обидные для окружающих. Все четверо ребят одичали, потеряли меру вещам...». Это не могло дольше продолжаться.

В ту зиму мать увлеклась Владиславом Александровичем Кобылянским, которому Марина дала прозвище «Тигр». Он не был первым ее увлечением. Года за два перед тем она увлеклась репетитором Андрюши, который нравился Лёре. Репетитору пришлось съехать из дому. Рассказывая об этом, В. И. Цветаева глухо прокомментировала: «Отец не знал, что переезд не много будет значить». Видимо, примерно к тому времени относилась последняя запись в дневнике Марии Александровны, упомянутая Анастасией Цветаевой: «"Мне 32 года, у меня муж, дети, но..." – дальше была густая шерстка аккуратно вырезанных листков. Кто-то – Лёра? – сказал нам, что их вырезал папа». Это «но» и уничтоженные страницы дневника – чтобы дети не прочли – не свидетельствуют ли о драме, разыгравшейся в Трехпрудном? Но тогда младшие – Андрюша, Марина, Ася – ничего не заметили. Теперь же особое отношение матери к Тигру не было секретом для девочек – они и сами обожали его! Он был революционером и эмигрантом! Необыкновенным, ни на кого не похожим! Таких людей они никогда не встречали! Ироничный, насмешливый, гордый, обособленный даже от своих товарищей по революции, не признающий никаких «мещанских» правил обыденной жизни, к Марии Александровне и ее дочерям Тигр относился по-дружески, с интересом и вниманием. Сохранилась нервийская фотография, запечатлевшая Тигра с Мариной и Асей, держащими его руку. Узкое длинное лицо, обрамленное острой бородкой, ироничный и внимательный взгляд, необычный черный бант вместо галстука – он похож на романтического героя или, может быть, чуть-чуть на Мефистофеля? Недаром Цветаева вспомнила Тигра в «Чорте». Как же было им всем троим не любить его?.. Только много лет спустя, после революции, когда вернувшийся из эмиграции Кобылянский разыскал в Москве Марину, она услышала рассказ о его и Марии Александровны любви, о том, что мать готова была оставить семью и соединить свою жизнь с Тигром. И как в последний момент она не позволила себе переступить через жизнь мужа и детей. Но хотя в Нерви Марина и Ася не подозревали об этом, переживания, сотрясавшие мать, не могли не отразиться на ее отношениях с дочерьми; теперь не только болезнь отнимала у них ее время и мысли.

К концу зимы стало ясно, что вернуться в Россию Мария Александровна еще не может, Цветаевы предполагали, что она проживет за границей до июня 1904 года. Надо было куда-то устраивать девочек, оставлять их без настоящего присмотра, воспитания, школы было больше невозможно; Марина, кажется, и впрямь начала походить на Маленькую разбойницу из сказки Андерсена. Иван Владимирович ездил в Лозанну, договаривался об определении девочек в пансион сестер Лаказ. В Нерви приехала Тьо, чтобы подготовить их к пансиону и отвезти в Лозанну. Она нашла их совершенно дикими, невоспитанными и принялась «муштровать», однако любила и баловала по-прежнему. Мария Александровна окрепла и уже могла поехать с мужем и Лёрой по городам Италии.

Оторвав их от Нерви, от моря, от новых друзей, от свободы, Тьо в мае повезла Марину и Асю в Лозанну. Они заранее ненавидели свой будущий пансион – разве он мог заменить дикую волю, Володю, друзей-революционеров?.. В пансионе их встретили с радостью. Здесь царили доброжелательность и семейный уют, пансионерки дружили между собой и уважали сестер Лаказ и учителей. Перемены, прогулки в городе и пансионском маленьком садике, даже занятия проходили легко и весело. Все были добры к русским девочкам. Этому трудно было сопротивляться, и Марина с Асей с головой окунулись в – еще одну! – новую жизнь и во французский язык. Ася оказалась самой младшей в пансионе, Марину, которой не было еще одиннадцати, приняли в свой круг старшие воспитанницы; умом и развитием она была вровень с ними. Училась она легко и с удовольствием, опять делала успехи в занятиях музыкой, строгий учитель был ею доволен. В Лозанне она начала носить очки, близорукость уже мешала читать ноты и мелкий шрифт. Читала она, как всегда, много, теперь – по-французски. День бывал заполнен до предела: учеба, музыка, книги, игры, подруги... Переписка с родителями.


Ненадолго приезжала проведать их мать. Опять упивались девочки ее близостью, разговорами, воспоминаниями – обо всем, прогулками с нею. Опять она принадлежала только им! Это был праздник, всегда короткий.

Держала мама наши руки,

К нам заглянув на дно души.

О, этот час, канун разлуки,

О предзакатный час в Ouchy!

На каникулы пансион отправился в Альпы, к Монблану: величественный, доселе невиданный пейзаж, горные дороги и тропинки, восхождения, обеды в придорожных гостиницах, множество впечатлений... Ездили и в Шильонский замок, знакомый по балладе Жуковского. Нерви отступало в прошлое, становилось сном. Анастасия Цветаева пишет, что под влиянием революционеров в Нерви они с сестрой совершенно отказались от религии, приняли безбожие своих взрослых друзей. И первое время в пансионе Марина отстаивала свои новые убеждения весьма воинственно. Однако сочувствия не встретила. Наоборот, вся обстановка этого католического пансиона – веселая, дружная, высоко нравственная, но без ханжества, беседы о Боге с начальницей и ее духовником-аббатом – совершила переворот в душе Марины. В «Ответе на анкету» следующим после «Революции» душевным событием она называет «11 лет – католичество». Анастасия Цветаева пишет, как подолгу они молились на ночь, с каким подъемом ходили в еще недавно осмеиваемую церковь, как старались вести себя по-христиански. Кажется, в этом они не слишком преуспели, речь идет лишь о том, чтобы, пересилив себя, взять после всех самые невкусные пирожные. Но к этому их приучили еще в Москве – не жадничать!

Больше года провели Марина и Ася в Лозанне. Они были счастливы здесь – потому так уместна мемориальная доска в память русского поэта Марины Цветаевой на доме, где помещался пансион Лаказ – бульвар де Гранси, 3. Она установлена летом 1982 года.

Картина их жизни снова меняется. Родители забирают девочек из пансиона Лаказ, и они – все вместе! – едут дальше на север, в знакомый по сказкам Шварцвальд. Мария Александровна надеется постепенно приучить свои легкие к более суровому климату, чтобы еще через год вернуться в Россию. Зиму дети проживут в немецком католическом пансионе во Фрейбурге – вот и еще один язык станет им совсем родным! Мать поселится там же, вблизи них, они смогут бывать у нее, постоянно видеться... Но конец лета – их! Вчетвером, с родителями – они так давно не были все вместе – они останавливаются в деревне Лангаккерн за Фрейбургом, над Фрейбургом в горах Шварцвальда. Гостиница «Ангел» – она и сегодня стоит на том же месте, окруженная теми же лесами, горами, деревнями. Даже огромная старая липа, под которой Цветаевы любили обедать и пить чай, – все такая же старая стоит перед домом. Приветливые хозяева и их дети – Карл и Мариле, совсем не похожие на нервийского Володю, но и с ними завязывается крепкая дружба. Мать чувствует себя почти здоровой, отец счастлив ее выздоровлением; всей семьей они гуляют по прекрасным лесным дорогам Шварцвальда. Никто не догадывается, что это их последнее счастливое и беззаботное «вместе». Марина влюбляется в Шварцвальд, иначе и не могло быть, ведь Германия ее «прародина», мать внушила ей свою восторженную любовь к этой стране. Она жила в душе Марины, но, может быть, только в Шварцвальде по-настоящему проснулась. «Как я любила – с тоской любила! до безумия любила! – Шварцвальд, – вспоминала она в девятнадцатом году, среди голода и разрухи. – Золотистые долины, гулкие, грозно-уютные леса – не говорю уже о деревне, с надписями, на харчевенных щитах „Zum Adler“, „Zum L"owen“...»

В Шварцвальде по-новому оживают старинные немецкие сказки и легенды, черные пики елей напоминают о средневековых замках; мать вслух читает им по-немецки «Лихтенштейн» Вильгельма Гауфа. Германия и немецкий язык вошли в кровь Цветаевой. Язык она знала и чувствовала, как русский, сам дух Германии ощущала родным. Даже обожаемую Грецию она брала из немецких рук: ее мифологией были «Прекраснейшие сказания классической древности» Густава Шваба. «Во мне много душ. Но главная моя душа – германская» – в этом убеждении Цветаева прожила жизнь.

Лето кончилось – к сожалению, слишком быстро. Отец уехал в Россию, девочки поселились в пансионе сестер Бринк во Фрейбурге, мать – в мансарде красивого старинного дома в квартале от пансиона. Только ее близостью, возможностью часто с ней видеться скрашивалась для Марины и Аси жизнь в пансионе Бринк. Он казался особенно мрачным после чудесного шварцвальдского лета и душевно-свободной жизни пансиона Лаказ. Дисциплина и подчинение – вот чего требовали здесь от пансионерок. Скука утомляла, хотелось шалить и все делать наоборот; не останавливала даже угроза плохих отметок. Кормили скудно и скучно, гулять – в обязательном порядке – водили по одному и тому же опротивевшему маршруту: на возвышающуюся над городом гору Шлоссберг. Почему? Ведь Фрейбург красив, его окрестности живописны. Видимо, сестрам Бринк не хватало воображения. В январе приехавший из Москвы Иван Владимирович с несвойственной ему резкостью жаловался в письме: «Вчера обе наши девочки явились с прогулки на высокую гору окровавленными: их дура-воспитательница повела на гору, когда под ногами был лед, они, спускаясь по крутой дорожке, упали одна на другую, причем младшая разбила себе нос до хряща, а старшая сорвала кожу на колене...» Можно живо представить себе сухую воспитательницу, воспитанниц, пара за парой с тоской бредущих по обледеневшей тропинке, и Марину с Асей от скуки толкающих друг друга – чинностью и послушанием они не отличались. Даже о Боге у сестер Бринк говорили так противно и нудно, что Марина из протеста постепенно растеряла всю свою лозаннскую набожность.

В феврале кончилась единственная радость фрейбургской жизни – встречи с матерью. Ее болезнь резко обострилась после простуды, и она вынуждена была переехать в санаторий. Марию Александровну отвезли в Санкт-Блазиен, отец вернулся домой. Без матери жизнь в пансионе казалась еще нестерпимей. Это время совпало с печальным событием: в Москве друг за другом умерли от туберкулеза Сережа и Надя Иловайские, дети «дедушки Иловайского» от второго брака. Они приходились близкими родственниками Андрюше и Лёре, были приблизительно Лёриными ровесниками, Надя и Лёра дружили. Когда-то в далеком детстве, лет пяти – семи Марина была влюблена в Сережу, а он – единственный из взрослых – с интересом относился к ее стихам. Еще совсем недавно Иловайские жили вместе с Цветаевыми в Русском пансионе в Нерви. Надя была красивее всех, на гуляньях все любовались ею, и Марина даже служила почтальоном между нею и одним молодым человеком. А теперь Нади нет... Это известие, пришедшее в письме отца, произвело на Марину ошеломляющее и необыкновенное действие, которое она протаила в себе более двадцати лет. Лишь в 1928 году в письме к Надиной подруге Вере Буниной она впервые упомянула о том, чем оказалась для нее смерть Нади, позже описала это в «Доме у Старого Пимена».

Это был первый мистический опыт в ее жизни, ибо история с Чортом – всего лишь игра детской фантазии. Теперь же, двенадцати лет, узнав о смерти Нади, она вдруг ощутила пустоту в мире и нестерпимый жар любви в сердце. Нужно было вернуть время вспять, чтобы этой смерти еще не было, чтобы ее никогда не было. Нужно было увидеть Надю, глядеть на нее, сказать ей о своей любви. Сердцем и памятью обойдя все места, где могла быть Надя, Марина впервые в жизни поняла, что эта разлука – навеки, что смерть – это нигде, что Нади больше нет. Это было потрясение, с которым невозможно было смириться, и Марина со свойственным ей упорством начала искать встречи с Надей, ждать ее, стараясь угадать, в какое безлюдное место могла бы прийти Надя, чтобы встретиться с нею, стремглав летя туда, боясь лишь одного – чтобы никто не помешал, чтобы не спугнуть саму Надю. Она жаждала и умоляла, пускалась на хитрости, надеясь застать Надю врасплох; жила, целиком сосредоточась на этой идее. Она чувствовала, что Надя где-то здесь, рядом, ходит за ней, что Наде нужна ее любовь... Она ни с кем не говорила о Наде, стремилась прервать любое упоминание о ней; ей казалось– если молчать о смерти, ее как бы еще нет; так впоследствии было у нее и со смертью младшей дочери... Нади Марина так ни разу и не увидала – может быть, поэтому «наваждение» тянулось долго: «два года напролет пролюбила, провидела во сне – и сны помню! – и как тогда не умерла (не сорвалась вслед) – не знаю...»

Уже взрослой Цветаева часто видела умершего Александра Блока живым: «После смерти Блока я все встречала его на всех московских ночных мостах, я знала, что он здесь бродит и – может быть – ждет, я была его самая большая любовь, хотя он меня и не знал, большая любовь, ему сужденная – и несбывшаяся...» После похорон А. А. Стаховича она записала в дневнике: «Нет этой стены: живой – мертвый, был – есть. Есть обоюдное доверие: он знает, что я вопреки телу – есть, я знаю, что он – вопреки гробу! Дружеский уговор, договор, заговор... И с каждым уходящим уходит в туда ! в там ! - частица меня, тоски, души...» В феврале 1905 года маленькая Марина еще не умела так думать. Что же это было тогда? С чем связано это необычное и так долго тянувшееся состояние? Откуда у девочки эта тоска и жажда потусторонней встречи? Здесь существует общее: разлука, любовь, смерть, бессмертие. Толчком – неосознанным, спрятанным глубоко в подсознании, не допущенным даже в чувства – мог быть страх смерти матери. Видя столько больных в Нерви и столько могил на нервийском кладбище, оказавшись свидетелем смерти чахоточного немецкого юноши, с которым успели подружиться, могла ли Марина не думать о страшной угрозе, нависшей над матерью? Загнав эту мысль на глубину, откуда она не могла выскочить, «забыв» ее, Марина свою тоску о еще живой матери перенесла на уже умершую Надю. Совпадение времени – разлука с матерью и известие о смерти Нади – усугубило ужас перед надвигающимся. Временная разлука с Марией Александровной – Санкт-Блазиен так близко от Фрейбурга! они все вместе будут там жить летом! – в тоске ощущалась такой же вечной, как разлука с Надей. Может быть, образ умершей Нади замещал в детском сознании образ умирающей матери? Было бы грехом оплакивать ее, надо было надеяться. Возможно, встречи с Надей Марина ждала как утешения, знака, что и мать не уйдет бесследно. Когда мы читаем признание Цветаевой в письме к В. Буниной, что смерть Нади «затмила мне смерть матери», не будем приписывать это Марининой черствости. Просто за полтора года между Надиной и материнской смертями, тоскуя по Наде, Марина уже оплакала в ней мать.

Встречи с Надей не было, но «знаки» от нее были, во всяком случае Марина их узнавала: в облаке, напоминающем Надин румянец или овал лица, в запахе цветочного магазина, воскрешающем «бой цветов» в Нерви, в жидком кофе, похожем на цвет ее глаз. Так позже был ей знак от уже покойной матери – она писала об этом Эллису летом 1909 года. Во сне она видит мать и просит: «"Мама, сделай так, чтобы мы встретились с тобой на улице, хоть на минутку, ну мама же!" – „Этого нельзя, – грустно ответила она, – но если иногда увидишь что-нибудь хорошее, странное на улице или дома, помни, что это я или от меня!“ Тут она исчезла». В том же сне Марина видит померанцевое деревце в кадке и понимает, что это – мама! Тема сна и сновидений у Цветаевой требует специального исследования, сама она придавала этому громадное значение: сон был для нее одним из воплощений жизни и одновременно мистической связью между жизнью и смертью. Сновидение приоткрывало дверь в потустороннее, в бессмертие.

Мистические переживания, впервые вызванные смертью Нади Иловайской, с неменьшей силой повторились в связи со смертью в конце декабря 1926 года Райнера Мария Рильке, которого Цветаева никогда не видела, но личность и поэзия которого были для нее равновелики Пушкину и Гёте. Узнав о смерти Рильке, Цветаева не ринулась искать встречи с ним на парижские улицы, теперь у нее была волшебная палочка – творчество. Через непознаваемое она обратилась непосредственно к Рильке на «тот» свет в эссе «Твоя смерть» и в стихотворном письме «Новогоднее», которому посвятил замечательную статью Иосиф Бродский. Когда в «Новогоднем» Цветаева говорит:

Потому что тот свет,

Наш, – тринадцати, в Новодевичьем

Поняла: не без– а все-язычен -

она возвращается мыслями к Наде, к своим тогдашним поискам потустороннего. Ибо она могла впервые посетить могилу Нади в тринадцать лет по возвращении из-за границы и уже после смерти Марии Александровны. Надя была похоронена на Новодевичьем, о ее могиле Цветаева вновь думает в «Твоей смерти»: «все наши умершие, лежи они в Москве, на Новодевичьем, или...» Надя была первая пережитая ею смерть, первая встреча с таинственным и влекущим миром, первая, приоткрывшая ей завесу вечности. Первая в ряду смертей, о которых Цветаева писала: А. А. Стаховича, Александра Блока, Райнера Мария Рильке, Владимира Маяковского, Николая Гронского... Кажется, со времен Нади для Цветаевой не существовало загадки жизни и смерти, земное и потустороннее воспринималось в неразрывном единстве, и «тот» свет временами она ощущала более «своим», чем здешний – как в стихах к Рильке, например. Из всего комплекса тогдашних детских переживаний с годами выкристаллизовалось понятие «разлука», ставшее стимулом и внутренней темой творчества Цветаевой. Это понятие углублялось и разрасталось, вырастая до трагического неприятия жизни. Оно же толкало к письменному столу, за которым преодолевалось все.


Летом, по окончании занятий в пансионе Бринк, отец забрал девочек, и они втроем поселились в Санкт-Блазиене вблизи санатория, где лечилась Мария Александровна. Снова они гуляли по шварцвальдским дорогам и лесным тропинкам, но уже без матери; она была слишком слаба, беспокойство о ней не покидало Ивана Владимировича. Вот уже год провела она в чудодейственном Шварцвальде, однако здоровье ее не становилось лучше... Что дал Марине год жизни во Фрейбурге? Самое важное – немецкий язык. Чувство родства с Германией. Память о немецких друзьях Мариле и Карле, детях хозяина «Ангела», о последнем здоровом лете матери в «сказочном Шварцвальде». О неожиданном празднике – Пасхе у княгини Марии Турн-унд-Таксис, которой в будущем Рильке посвятит «Дуинские элегии» – об этом Марина узнает много позже. Образ прекрасного средневекового города с неповторимым собором... Здесь же, во Фрейбурге – как это ни покажется странным – зародились две страсти ее жизни: Наполеон и Россия. Интерес к России родился не из тоски по родине, а из волнений о ходе Русско-японской войны, о которой в письмах сообщал отец. Неудачи России, обида разбудили в Марине первое «родино-чувствие».